Message:

Leo Tolstoy | Book Snippets | Who I am | Yaniv Hamo

התרגום לעברית הוא תרגומו של פטר קריקסונוב ומופיע כאן ברשותו. כל הזכויות עליו שמורות לפטר קריקסונוב ולהוצאת הקיבוץ המאוחד.

Лев Николаевич Толстой - "Дьявол" (1889) לב טולסטוי - "שטן" (1889)

... И в ней было то, что составляет главную прелесть общения с любящей женщиной, в ней было благодаря любви к мужу ясновиденье его души. Она чуяла - ему казалось, часто лучше его самого - всякое состояние его души, всякий оттенок его чувства и соответственно этого поступала, стало быть никогда не оскорбляла его чувства, а всегда умеряла тяжелые чувства и усиливала радостные. Но не только чувства, мысли его она понимала. Самые чуждые ей предметы по сельскому хозяйству, по заводу, по оценке людей она сразу понимала и не только могла быть ему собеседником, но часто, как од сам говорил ей, полезным, незаменимым советчиком. На вещи, людей, на все в мире она смотрела только его глазами. ...

Лев Николаевич Толстой - "Казаки" (1852-1862) לב טולסטוי - "הקוזקים" (1852-1862)

... "Да,- думал Оленин, возвращаясь домой,- стоило бы мне немного дать себе поводья, я бы мог безумно влюбиться в эту казачку". Он лег спать с этими мыслями, но думал, что все это пройдет и он вернется к старой жизни.

Но старая жизнь не вернулась. Отношения его к Марьянке стали другие. Стена, разделявшая их прежде, была разрушена. ...

...'כן,' הרהר אולנין בדרכו הביתה, 'די היה שאשחרר קצת את הרסן ויכולתי להתאהב בקוזאקית הזאת עד אובדן חושים.' במחשבות אלה שכב לישון והיה סבור כי כל זה ודאי יחלוף והוא ישוב לחייו הקודמים.

אלא שהחיים לא חזרו למסלולם. יחסו אל מריאנקה השתנה. החומה, שחצצה ביניהם קודם-לכן, קרסה. ...

Лев Николаевич Толстой - "Казаки" (1852-1862) לב טולסטוי - "הקוזקים" (1852-1862)

... "Мне пишут из России письма соболезнования; боятся. что я погибну, зарывшись в этой глуши. Говорят про меня: он загрубеет, от всего отстанет, станет пить и еще, чего доброго, женится на казачке. Недаром, говорят, Ермолов сказал: кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине. Как страшно! В самом деле, не погубить бы мне себя, тогда как на мою долю могло бы выпасть великое счастие стать мужем графини Б ***, камергером или дворянским предводителем. Как вы мне все гадки и жалки! Вы не знаете, что такое счастие и что такое жизнь! Надо раз испытать жизнь во всей ее безыскусственной красоте. Надо видеть и понимать, что я каждый день вижу пред собой: вечные неприступные снега гор и величавую женщину в той первобытной красоте, в которой должна была выйти первая женщина из рук своего творца, и тогда ясно станет, кто себя губит, кто живет в правде или во лжи - вы или я. Коли бы вы знали, как мне мерзки и жалки вы в вашем обольщении! Как только представятся мне вместо моей хаты, моего леса и моей любви эти гостиные, эти женщины с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями, эти неестественно шевелящиеся губки, эти спрятанные и изуродованные слабые члены и этот лепет гостиных, обязанный быть разговором и не имеющий никаких прав на это,- мне становится невыносимо гадко. Представляются мне эти тупые лица, эти богатые невесты с выражением лица, говорящим: "Ничего, можно, подходи, хоть я и богатая невеста"; эти усаживанья и пересаживанья, это наглое сводничанье пар и эта вечная сплетня, притворство; эти правила - кому руку, кому кивок, кому разговор, и наконец эта вечная скука в крови, переходящая от поколения к поколению (и все сознательно, с убеждением в необходимости). Поймите одно или поверьте одному. Надо видеть и понять, что такое правда и красота, и в прах разлетится все, что вы говорите и думаете, все ваши желанья счастья и за меня и за себя. Счастье - это быть с природой, видеть ее, говорить с ней. "Еще он, избави боже, женится на простой казачке и совсем пропадет для света",-воображаю, говорят они обо мне с искренним состраданием. А я только одного и желаю: совсем пропасть в вашем смысле, желаю жениться на простой казачке и не смею этого потому, что это было бы верх счастия, которого я недостоин.

Три месяца прошло с тех пор, как я в первый раз увидал казачку Марьяну. Понятия и предрассудки того мира, из которого я вышел, еще были свежи во мне. Я тогда не верил, что могу полюбить эту женщину. Я любовался ею, как красотою гор и неба, и не мог не любоваться ею, потому что она прекрасна, как и они. Потом я почувствовал, что созерцание этой красоты сделалось веобходимостию в моей жизни, и я стал спрашивать себя; не люблю ли я ее? Но ничего похожего на то, как я воображал это чувство, я не нашел в себе. Это было чувство, не похожее ни на тоску одиночества и желание супружества, ни на платоническую, ни еще менее на плотскую любовь, которые я испытывал. Мне нужно было видеть, слышать ее, знать, что она близко, и я бывал не то что счастлив, а спокоен. После вечеринки, на которой я был вместе с нею и прикоснулся к ней, я почувствовал, что между мной и этою женщиной существует неразрывная, хотя и не признанная связь, против которой нельзя бороться. Но я еще боролся; я говорил себе: неужели можно любить женщину, которая никогда не поймет задушевных интересов моей жизни? Неужели можно любить женщину за одну красоту, любить женщину-статую? - спрашивал я себя, а уже любил ее, хотя еще не верил своему чувству. После вечеринки, на которой я в первый раз говорил с ней, наши отношения изменились. Прежде она была для меня чуждым, но величавым предметом внешней природы; после вечеринки она стала для меня человеком. Я стал встречать ее, говорить с нею, ходить иногда на работы к ее отцу и по целым вечерам просиживать у них. И в этих близких сношениях она осталась в моих глазах все столь же чистою, неприступною и величавою. Она на все и всегда отвечала одинаково спокойно, гордо и весело-равнодушно. Иногда она бывала ласкова, но большею частью каждый взгляд, каждое слово, каждое движение ее выражали это равнодушие, не презрительное, но подавляющее и чарующее. Каждый день с притворною улыбкой на губах я старался подделаться под что-то и с мукой страсти и желаний в сердце шуточно заговаривал с ней. Она видела, что я притворяюсь: но прямо, весело и просто смотрела на меня. Мне стало невыносимо это положение. Я хотел не лгать перед ней и хотел сказать все, что я думаю, что я чувствую. Я был особенно раздражен; это было в садах. Я стал говорить ей о своей любви такими словами, которые мне стыдно вспомнить. Стыдно вспомнить потому, что я не должен был сметь говорить ей этого, потому что она неизмеримо выше стояла этих слов и того чувства, которое я хотел ими выразить. Я замолчал, и с этого дня мое положение сделалось невыносимо. Я не хотел унижаться, оставаясь в прежних шуточных отношениях, и чувствовал, что я не дорос до прямых и простых отношений к ней. Я с отчаянием спрашивал себя: что же мне делать? В нелепых мечтах я воображал ее то своею любовницей, то своею женой и с отвращением отталкивал и ту и другую мысль. Сделать ее девкой было бы ужасно. Это было бы убийство. Сделать ее барыней, женою Дмитрия Андреевича Оленина, как одну из здешних казачек, на которой женился наш офицер, было бы еще хуже. Вот ежели бы я мог сделаться казаком, Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, кто я? и зачем я? Тогда бы другое дело, тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив. Я пробовал отдаваться этой жизни и еще сильнее чувствовал свою слабость, свою изломанность. Я не мог забыть себя и своего сложного, негармонического, уродливого прошедшего. И мое будущее представляется мне еще безнадежнее. Каждый день передо мною далекие снежные горы и эта величавая, счастливая женщина. И не для меня единственно возможное на свете счастье, не для меня эта женщина! Самое ужасное и самое сладкое в моем положении то, что я чувствую, что я понимаю ее, а она никогда не поймет меня. Она не поймет не потому, что она ниже меня, напротив, она не должна понимать меня. Она счастлива; она, как природа, ровна, спокойна и сама в себе. А я, исковерканное, слабое существо, хочу, чтоб она поняла мое уродство и мои мучения. Ночи я не спал и без всякой цели проводил под ее окнами и не отдавал отчета себе в том, что со мною было. Восемнадцатого числа наша рота ходила в набег. Я три дня провел вне станицы. Мне было грустно и все равно. В отряде песни, карты, попойки, толки о наградах мне были противнее обыкновенного. Я нынче вернулся домой, увидал ее, свою хату, дядю Ерошку, снеговые горы с своего крылечка, и такое сильное новое чувство радости охватило меня, что я все понял. Я люблю эту женщину настоящею любовью, в первый и единственный раз моей жизни. Я знаю, что со мной. Я не боюсь унизиться своим чувством, не стыжусь своей любви, я горд ею. Я не виноват, что я полюбил. Это сделалось против моей воли. Я спасался от своей любви в самоотвержении, я выдумывал себе радость в любви казака Лукашки с Марьянкой и только раздражал свою любовь и ревность. Это не идеальная, так называемая возвышенная любовь, которую я испытывал прежде; не то чувство влечения, в котором любуешься на свою любовь, чувствуешь в себе источник своего чувства и все делаешь сам. Я испытывал и это. Это еще меньше желание наслаждения, это что-то другое. Может быть, я в ней люблю природу, олицетворение всего прекрасного природы; но я не имею своей воли, а чрез меня любит ее какая-то стихийная сила, весь мир божий, вся природа вдавливает любовь эту в мою душу и говорит: люби. Я люблю ее не умом, не воображением, а всем существом моим. Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого божьего мира. Я писал прежде о своих новых убеждениях, которые вынес из своей одинокой жизни; но никто не может знать, каким трудом выработались они во мне, с какою радостью сознал я их и увидал новый, открытый путь в жизни. Дороже этих убеждений ничего во мне не было... Ну... пришла любовь, и их нет теперь, нет и сожаления о них. Даже понять, что я мог дорожить таким односторонним, холодным, умственным настроением, для меня трудно. Пришла красота и в прах рассеяла всю египетскую жизненную внутреннюю работу. И сожаления нет о исчезнувшем! Самоотвержение - все это вздор, дичь. Это все гордость, убежище от заслуженного несчастия, спасение от зависти к чужому счастию. Жить для других, делать добро! Зачем? когда в душе моей одна любовь к себе и одно желание - любить ее и жить с нею, ее жизнию. Не для других, не для Лукашки я теперь желаю счастия. Я не люблю теперь этих других. Прежде я бы сказал себе, что это дурно. Я бы мучился вопросами: что будет с ней, со мной, с Лукашкой? Теперь мне все равно. Я живу не сам по себе, но есть что-то сильней меня, руководящее мною. Я мучаюсь, но прежде я был мертв, а теперь только я живу. Нынче я пойду к ним и все скажу ей". ...

... "שולחים לי מרוסיה מכתבים מלאי השתתפות-בצער; חוששים שאכלה כאן, מחופר בעזובה הזאת. אומרים עלי: הוא ייהפך לגס-רוח, יתנתק מהכל, ישקע בשכרות, ועוד בנוסף לכך, חס וחלילה, יתחתן עם קוזאקית. מציינים גם שלא לשווא אמר ירמולוב: מי שישרת בקווקאז 10 שנים, יתמכר לטיפה המרה או יתחתן עם אישה מופקרת. מפחיד! ובאמת, חלילה לי מלהמיט כליה על עצמי, שעה שעשוי ליפול בחלקי האושר הגדול של היותי לבעלה של הרוזנת ב***, לאיש-החצר או לראש האצולה. מה נתעבים ועלובים כולכם בעיני! אינכם יודעם אושר וחיים מה הם! צריך להתנסות פעם בחיים האמיתיים, על כל יופיים הלא-מעושה. צריך לראות ולהבין מה שאני רואה לנגד עיני יום-יום: שלגי-הנצח על ההרים שאין גישה אליהם, והאישה הנעלה, העוטה אותו יופי בראשיתי, שחותמו אמור היה להיות טבוע באישה הראשונה בצאתה מידי בוראה; ואז יהיה ברור מי מביא על עצמו כליה, ומי חי בתוך אמת או שקר: אתם או אני. אילו רק ידעתם, מה דוחים ועלובים אתם בעיני בגלל האשליה שבה אתם שקועים! ברגע שעולים בדמיוני, במקום הבקתה שלי, היער שלי ואהבתי, אותם טרקלינים, אותן נשים ששערן משוח בשמן מתחת לתלתלי הפאה הנוכרית המסתירים אותו, אותן שפתיים נעות בצורה לא-טבעית, אותם איברים חלושים, מוסתרים ומעוותים, ואותו מילמול סלוני האמור להיות שיחה, בלא שתהיה לו שום זכות להיקרא כך – באותו רגע חש אני גועל שאין לשאתו. עולים בזכרוני אותם פנים מטומטמים, אותן כלות עשירות שפניהן אומרות 'אין דבר, זה בסדר, בוא אלי, אף-על-פי שאני כלה עשירה'; אותם גינוני הושבה במקומות ה'נכונים' וחילופי מקומות הישיבה, אותם שידוכים חצופים של זוגות ואותה רכילות נצחית והעמדת-פנים; אותם כללים – למי הושטת יד, למי קידה, למי שיחה ולבסוף אותו שיעמום נצחי, העובר מדור לדור (וכל זה בדיעה צלולה, מתוך ביטחון שכל זה הכרחי). תבינו דבר אחד ותאמינו לי: צריך לראות ולהבין מה הם האמת והיופי, ואז יכלו בעשן כל מה שאתם מדברים והוגים בו, כל שאיפותיכם לאושר, למעני ולעצמכם. האושר הוא להימצא בחיק הטבע, לראות אותו, לדבר איתו. 'הוא עוד יתחתן, ישמור אלוהים, עם קוזאקית פשוטה ויאבד לחלוטין לחברה הגבוהה', כך, משער אני, מדברים עלי בחמלה כנה. ואילו אני משתוקק דווקא לדבר אחד: להיות אבוד לגמרי מבחינתכם; אני רוצה להתחתן עם קוזאקית פשוטה ואינני מעז לעשות זאת, מפני שזהו שיא האושר אשר אינני ראוי לו.

"שלושה חודשים חלפו מאז ראיתי בפעם הראשונה את הקוזאקית מריאנה. מושגיו של אותו עולם שממנו יצאתי היו עדיין טריים בתוכי, על מישפטיו הקדומים. לא האמנתי אז שאוכל לאהוב את האישה הזאת. התענגתי על מראה כפי שמתענגים על יפי ההרים והשמיים, ולא יכולתי שלא להתענג, מפני שהיא כלילת-יופי כמותם. אחר-כך הרגשתי שההתבוננות באותו יופי נדיר נהפכה לי לצורך-חיים, והתחלתי לשאול את עצמי: שמא אני אוהב אותה? אבל לא מצאתי בלבי שום דבר הדומה לאותו רגש שציירתי לי בעבר בעיני רוחי. היה זה רגש שלא דמה לא לכמיהתו של איש בודד ולשאיפתו לזיווג, ולא לאהבה האפלטונית ועוד פחות מכן לאהבת הבשרים, שאותן חוויתי בעבר. הייתי חייב לראותה, לשמוע אותה, לדעת שהיא נמצאת בקרבת מקום, ולא שהייתי אז מאושר אלא הייתי רגוע. לאחר מסיבה שהשתתפנו בה היא ואני ונגעתי בה, הרגשתי כי ביני לבין האישה הזאת קיימת זיקה בל-תנותק, אם כי לא ניכרת כלפי חוץ, ושאי אפשר לי להיאבק נגדה. אבל אז עוד ניסיתי להיאבק; אמרתי לעצמי: היתכן שאפשר לאהוב אישה שלעולם לא תבין את משאות-הנפש של חיי? היתכן שאפשר לאהוב אישה בשל יופיה בלבד, לאהוב אישה-פסל? שאלתי את עצמי וכבר אהבתי אותה, אם כי טרם נתתי אמון ברגשותי. "לאחר המסיבה ששם דיברתי איתה בפעם הראשונה, השתנו היחסים בינינו. לפני כן הייתה בשבילי עצם זר, אם גם נעלה, השייך לטבע החיצוני; ואילו לאחר אותה מסיבה היתה בעיני לאדם. התחלתי לקדמה בשלום, לדבר איתה, לבוא לפעמים לעבוד עם אביה ולשבת בביתם ערבים שלמים. וגם במגעים קרובים אלה נותרה בעיני טהורה, חסינה מפני כיבוש ונעלה כקודם. על כל דבר הגיבה תמיד בשלווה, בגאווה ובעליצות אדישה כמלפנים. לעיתים נהגה בי חיבה, אבל לרוב הביעו כל מבט, כל מילה, כל תנועה שלה את האדישות הזאת – לא מזלזלת, אלא מדכאה ומכשפת. יום יום השתדלתי, בחיוך מעושה, לחקות מישהו לא מוגדר; ומתוך עינויי תשוקה ופרץ-יצרים פתחתי בשיחה מבודחת עמה. היא ראתה שאני מעמיד פנים, ולמרות זאת הישירה אלי מבט בעליצות ובפשטות. לא הייתי מסוגל לשאת עוד את המצב. רציתי להימנע מלשקר לה, ורציתי לגלות לה את כל מחשבותי ורגשותי. הייתי עצבני מאוד; זה קרה בכרם. התחלתי לספר על אהבתי במילים כאלה שאני מתבייש להיזכר בהן. בושה להיזכר, מפני שלא הייתי צריך להעז ולומר לה מלים אלה, מפני שניצבה גבוה לאין שיעור מעליהן ומעל לרגש שרציתי להביע באמצעותן. שקעתי בשתיקה, ולמן אותו יום הפך מצבי בלתי-נסבל. לא רציתי להשפיל את עצמי ולהמשיך באותם יחסים מבודחים כבעבר, והרגשתי שלא בגרתי דיי ליחסים ישרים ופשוטים בינינו. שאלתי את עצמי בייאוש: מה לעשות? בחלומות חסרי-טעם דימיינתי אותה פעם כמאהבת שלי ופעם כאשתי, ודחיתי בשאט-נפש את שני הרעיונות גם יחד. לחלל את כבודה – זה היה נורא. זה היה רצח. לעשותה גבירה, אשתו של דמיטרי אנדרייביץ' אולנין, כאחת הקוזאקיות המקומיות שקצין משלנו התחתן איתה, זה היה עוד יותר גרוע. אבל אילו הייתי מסוגל להיהפך לקוזאק, ללוקאשקה, לגנוב עדרי סוסים, להשתכר מצ'יחיר, להשתפך בזימרה, להרוג אנשים ולטפס אליה שיכור דרך החלון ללילה אחד, בלי לחשוב מי אני ובשביל מה אני חי – אז היה זה עניין אחר. אזי היינו יכולים להבין זה את זה, אזי יכולתי להיות מאושר. ניסיתי להתמסר לחיים אלה, והרגשתי ביתר-עוז את חולשתי, את שברוני. לא יכולתי לשכוח את עצמי ואת עברי המסובך, הלא-הרמוני, המעוות. והעתיד מצטייר בעיני חסר-תקווה עוד יותר. יום יום ניצבים נכחי הרי השלג הרחוקים והאישה המאושרת, הנעלה הזאת. לא לי נועד האושר היחיד האפשרי בעולם הזה, לא לי נועדה האישה הזאת! הנורא והמתוק מכל במצבי הוא העובדה שאני מרגיש אותה, מבין אותה, ואילו היא לא תבין אותי לעולם. היא לא תבין אותי לא בגלל היותה נחותה ממני, אלא אדרבא, מפני שהיא אינה אמורה להבין אותי. היא מאושרת; היא כמו הטבע: רוגעת, שלווה ושרויה בתוך עצמה. ואילו אני, יצור רצוץ וחלש, רוצה שהיא תבין את עיוותי ואת יסורי. לילות שלמים לא עצמתי עין, שהיתי תחת חלונה בלא מטרה, ולא נתתי לעצמי דין-וחשבון על מה שקרה לי. בשמונה-עשר בחודש זה יצאה הפלוגה שלנו למבצע-פשיטה. שלושה ימים הייתי מחוץ לסטניצה. הייתי עצוב ואדיש. השירים, מישחקי הקלפים, המישתאות, השמועות על אותות-הצטיינות בגדוד עוררו בי בחילה יותר מן הרגיל. היום חזרתי הביתה, ראיתי אותה, ראיתי את הביקתה שלי, את הדוד ירושקה, ראיתי את הרי השלג ממדרגות הכניסה, ורגש-שימחה חדש ועז אפף אותי, עד שהבנתי הכל. אני אוהב את האישה הזאת, ואהבתי אמיתית, בפעם הראשונה והיחידה בחיי. אני יודע מה אירע בי. אינני פוחד להשפיל את עצמי, אינני מתבייש באהבתי, אני גא בה. אינני אשם שפקדה אותי האהבה. זה קרה בניגוד לרצוני. ניסיתי להינצל מאהבתי בחירוף-נפש, המצאתי לעצמי שימחה באהבתם של הקוזאק לוקאשקה ומריאנקה, ורק גיריתי את אהבתי שלי ואת קינאתי. אין זאת אהבה אידיאלית, מה שקרוי נשגבת, שאותה חוויתי קודם; לא אותו רגש של היסחפות שבו אתה מתענג על אהבתך, מרגיש את מקור הרגש בתוכך ועושה הכל בעצמך. התנסיתי גם בזה. ועוד פחות מכך אין זאת שאיפה להנאה; זה משהו אחר. אולי אני אוהב בה את הטבע, את התגלמות יופיו של הטבע; אולם אין בי רצון משלי, אלא איזה כוח-איתנים סטיכי אוהב אותה דרכי, מלוא עולמו של האל, כל הטבע כולו דוחס את האהבה הזאת לתוך ליבי ואומר: אהב. אני אוהב אותה לא בשכלי ולא בדמיוני, אלא בכל ישותי. באהבתי אותה אני מרגיש את עצמי חלק בלתי-נפרד מעולמו המאושר של אלוהים. לפנים כתבתי על השקפותי החדשות, שהסקתי אותן מחיי הבדידות שלי; אבל איש לא יוכל לדעת באיזה מאמץ עובדו הללו בתוכי, באיזו שמחה נתפסו בתודעתי ואיפשרו לי לראות את הדרך החדשה, הפתוחה, בחיים. לא היה בי דבר יקר יותר מהשקפות אלה... טוב... באה האהבה, והן אינן עכשיו, ואין גם צער עליהן. אפילו הבנת הערך הרב שייחסתי לרעיונות כה חד-צדדיים, קרים ושכלתניים, קשה עלי עכשיו. בא היופי ופיזר עד דק את כל עבודת-הפרך הפנימית של חיי. ואין בי צער על מה שחלף ואיננו! חירוף-נפש – כל זה הבלים, גידולי פרא. כל זה רק גאוותנות, מיפלט מפני אי-האושר שהיה מנת-חלקי, הצלה מפני קינאה באושרם של אחרים. לחיות למען הזולת, להיטיב עם אנשים! לשם מה? הלוא מצויים בנפשי רק אהבה כלפי עצמי ורצון אחד בלבד: לאהוב אותה ולחיות איתה, לחיות את חייה. הו לא, לא לאחרים, לא ללוקאשקה מאחל אני עכשיו את האושר הזה. אינני אוהב עכשיו את האחרים האלה. לפנים הייתי אומר לעצמי שזה רע. הייתי מתענה בשאלות: מה יהיה עליה, עלי, על לוקאשקה? עכשיו לא איכפת לי. אינני חי לעצמי אלא קיים בי דבר-מה חזק ממני, המכוון אותי. אני מתענה, אבל לפנים הייתי מת, ורק כעת אני חי. בקרוב אלך אליהם ואומר לה הכל." ...

Лев Николаевич Толстой - "Казаки" (1852-1862) לב טולסטוי - "הקוזקים" (1852-1862)

התרגום לעברית הוא תרגומו של פטר קריקסונוב ומופיע כאן ברשותו. כל הזכויות עליו שמורות לפטר קריקסונוב ולהוצאת הקיבוץ המאוחד.

back